«В северных поселках вообще по-долгански все»
Я на Таймыре родилась, а в самой Хатанге живу четырнадцать лет. Раньше я жила в Катырыке, это южный куст, самый последний поселок. Дальше Волочанка идет. Раньше мы за Катырыком жили, фактория Карго. Там поселок закрыли, потому что он был труднодоступным. Раньше была фактория. Потом в Катырыке, Канский техникум закончила. После техникума я работала в Дудинском районе, в Хантайском озере. Это поселок в Дудинском районе, озеро там такое большое, и поселок так и называется. Потом, когда отец заболел, меня вызвал сюда, я приехала в Катырык. В Катырыке проработала в библиотеке. Я библиотечный техникум в Канске закончила. Все время в библиотеке, уже на пенсии – и все в библиотеке. Вот переехала по состоянию здоровья в Хатангу, потому что сейчас в поселке жить очень трудно. Там печь надо топить, уголь таскать, воду таскать. Муж умер, я одна осталась, кто мне будет уголь таскать, печку топить? Там никаких условий нет – все на улице. И часто болеешь на склоне лет – там ни больницы, ничего. Сейчас в поселках очень тяжело жить, потому что там ни магазинов, ни бани – ничего нету. Сейчас все коммерческие магазины, люди сами перебиваются, как могут. Хотя в деревне очень как-то жить, особенно мне летом нравится. Спокойно так вообще, тихо. Красивое лето. В деревне-то лучше: вышел – тут лес, вот река. Хотя здесь тоже, но здесь все-таки цивилизованнее чуть-чуть.
В северных поселках вообще по-долгански все. Как-то чисто национальные, даже ребятишки там разговаривают. А вот в верхних наших дети вообще свой язык не знают. Как в садик, в школу пошли – все, по-русски только разговаривают. Интересно бывает. Когда с нижнего куста приезжают – из Сындасско, Новорыбного – маленькие ребятишки по-долгански разговаривают, на чистом долганском языке. Вообще прелесть. А наши как по-ломанному разговаривают, как будто иностранцы, с каким-то акцентом. Они и начинают с русского языка. Когда мы раньше-то в тундре жили, тоже на своем только разговаривали мы в детстве. По-русски я вообще не умела разговаривать, только когда в школу пошла, тогда только начала разговаривать. Русскому учили в школе. Когда я училась, учителя с материка тоже, приезжие были, девочки, девушки молодые – они тоже изучали долганский язык. Уже если она прожила, например, 4-5 лет в поселке, она уже все понимала по-долгански, даже некоторые разговаривали, ездили с нами по тундре. Медработники ездили.
«Она что, будет с вами безграмотная ездить и жевать вашу печенку?»
Мастериц осталось мало, кто шьет. Чтобы шить, надо обрабатывать, а кто сейчас будет обрабатывать эти шкуры? Сейчас и домашнего оленеводства у нас наверху нет, уже давно, лет тридцать, наверное, там нет домашнего оленеводства. А в нижнем еще есть у них домашнее оленеводство. Еще они могут, наверное, обработку шкур ручным методом производить. А так ведь за последнее время, когда у нас оленеводство было, и дикий олень шел, химобработка только была. Но для тундры эта химобработка не годится – тепла от нее никакого нет. Унтайки шьют – после химической обработки они тепло не держат.
Раньше же печенкой обрабатывали. Я помню, в детстве мама, чтобы обработать вот эти камусы оленей (шкурки с ног оленьих камусами называются) или шкуру оленью саму, чтобы из нее сшить парки или для покрытия балков, чума, чтобы обработать, надо было печень оленью обрабатывать. И я не знаю, почему, нас заставляли эту печень жевать. Мама отварит эту печень, посадит, такую маленькую кастрюльку поставит, там печенка целая – пока ты это не разжуешь, гулять не пойдешь. Это был твой хлеб – сиди работай. Вот сидишь и жуешь, жуешь, аж противно. Я после этого печень до сей поры есть не могла, вообще смотреть на нее не могла. Жуешь, жуешь, плюешь, плюешь – это до такой степени, аж тошнит от нее. А почему, интересно, через мясорубку не накрутить, водички не добавить? А, видимо, в человеческой слюне есть какой-то состав, как химикат какой-то, который помогает хорошо обрабатывать эти шкуры. До сих пор как скажут «Печень жареную будешь?» – ни за что. Еще в мороженом виде ее можно есть, я люблю в мороженом виде. Строганину. Она же полезная, гемоглобин. А пережаренную я не могу, она напоминание дает, как та печенка, которую я жевала.
Заставляли меня только жевать. Братик-то не жевал, а сестра-то училась тогда, ее не было с нами. Нас трое. А я болела же, мама думала, что меня она в школу не отдаст. Она и не увозила меня в школу: «Ой, она болеет, куда ее – ее там будут обижать, в интернате». А помню, двоюродная сестра приедет на каникулы и на мою маму со слезами: «Тетя Люда, почему ты ее не отправляешь в школу? Она что, будет с вами безграмотная ездить и жевать вашу печенку? И долбить это вот? Она не сможет долбить, камуса царапать». И она как начинала на мою маму, а мама молчит. Потом она все-таки меня повезла один раз. Я приехала, а там же у нас нулевой класс был, а в нулевой класс с семи лет сажали. А я приехала – мне уже восемь лет было, она меня привезла, в нулевой класс меня посадили – я уже переросток, восемь лет мне. А мама меня потихоньку в тундре учила считать, азбука была там, буквы. Раньше в тундре выписывали газету «Правда», и вот она все вырезала буквы. Я уже знала все буквы, считать умела, и когда из тундры я приехала, меня в нулевой класс посадили, я уже читала, меня сразу в первый класс перевели и за один год я до второго класса. Обогнала всех, в первом классе посидела – сразу во второй посадили.
«Я до такой степени испугалась, я взяла эту куклу и в окошко выкинула»
Мама моя очень хорошо шила. Она однажды сделала мне куклу, чтобы я этой кукле шила одежду, вышивала по-долгански, долганский узор. Кукол тогда же в продаже не было, и она мне сшила куклу из тряпочек, набила оленьей шерстью, руки там, голова – нарисовала лицо, ноги. «Вот если ты работать не будешь, то хоть будешь шить и продавать, себе на хлеб зарабатывать». Машина у нее была швейная. И вот она меня как начинает учить, а я не могу сидеть. Это надо целый день сидеть, а я не могу – капризничаю, не хочу. Она строгая была, она меня может даже побить – как даст мне: «Сиди там и шей!». Или кроит для куклы национальные унтайки, парки шить, я плачу, сижу шью. Помню, однажды мама как на меня психанула: я взяла что-то испортила ей там, то ли машину, она как мне по руке даст этой, которой обрабатывают камуса. Она хотела вскользь ударить, а та острая была, и она мне вместе со шкурой, до сих пор здесь шрам. Ой, сколько крови было. Она побежала, у кого-то лекарства взяла, завязали все. Так учила. И я шила, куклу одела уже с ног до головы, парки сшила, вышила их, унтайки учила шить – вышила, и с другого стойбища бабушки приедут и всегда, ну, они как будто серьезно говорят, а сами, видимо, надо мной посмеивались: «Ой, ну какая мастерица, молодец, скоро заказы будем ей делать, давать».
Когда аргишили, меня на улицу не сажали, на санки, потому что я болела, я ехала в балке. Балок тянут олени, и я в балке сидела. Вот балок едет, а я там в окошко смотрю, то в одно, то в другое, и балок едет. А я в куклу играю эту свою. Однажды я на куклу нажала, видимо, хотела залезть. Я ее раздела, хотела одеть, и на ее это пузо, где она шерстью набита, нажала. Потом руку опустила, смотрю, а нажатое заново поднимается же. Мне показалось, что она дышит. Я до такой степени испугалась, я взяла эту куклу и в окошко выкинула. Потом уже аргиш остановился, а куклу никто не нашел потом. Просто все же едут, я ее выкинула, она в снег улетела. А потом мама говорит: «Почему ты не шьешь?». Я говорю: «Не хочу шить». А она: «Давай» – говорит, – «где кукла твоя?». «Нету», – говорю. «А где она?». «Я ее выкинула». «Где ты выкинула?». «В окошко, когда мы ехали». «А почему ты выкинула?». «Она», – говорю, – «дышала». Было мне, наверное, тогда шесть лет. Мама меня учила в шесть лет уже. Там уже всему учили. И она говорила, когда что-нибудь варит: «Смотри, как делается. Я буду болеть вдруг, ты одна девочка, будешь варить». Там как суп из куропатки делать, как обрабатывать все. Так потихоньку учили всех детей, кто в тундре ездит, рыбу обрабатывать как, и сырую, и мороженую, мясо как обрабатывать – всему учили. Как за оленями ухаживать.
«Однажды даже, помню, без оленя остались совсем. Отсоединились»
Много было оленей, целое стадо. Когда мы соединялись с этими целыми бригадами – там очень много оленей было. А где-то к началу августа вся собранная бригада, там все охотники были, они уже начинали кто куда. У них были эти угодья, где они добывали песцов, и там надо было заряжать не капканы, а пасти. И они свои пасти должны были зарядить. По тридцать оленей на бригаду, там два-три человека с семьей, и они, например, в эту стороны, другие в ту сторону по всей тундре, у кого где эти охотничьи места, разбредались.
Много оленей дикие уводили. Это вообще напасть была. Однажды даже, помню, без оленя остались совсем. Отсоединились. У нас было в бригаде тридцать оленей, и дикий пришел и всех оленей увел. И мы остались. Папа с дедом Тимофеем пошли искать, нигде не нашли. Потом они пешком где-то до каких-то пастухов добрались, и там пастухи помогли догнать этих диких, как-то они отбили, привели оленей обратно. А некоторые олени к их бригаде подсоединились потом от стада, наши, которые за дикими ушли. Те увидели, что домашние там. А некоторые ушли с дикими. А некоторые присоединились к их бригаде. Хорошо, что они догнали их. Где-то в конце 70-х годов, в начале 80-х годов они начали болеть. Падеж был большой. Как же называется эта болезнь оленя? Копытка, кажется, была. Сколько осталось наверное, я не знаю, куда, забили их, в основном. Уже все, остались без оленя.
«Если не будешь учиться – будешь как твои родители жить, а если будешь учиться – куда-нибудь поедешь работать, жить в нормальных условиях»
А сейчас молодежь – они даже оленя не видели. Откуда знают? Они даже скоро отучатся рыбу ловить. Некоторые, кто хочет, они рыбачат, продают, охотятся тоже. На этом только и живут сейчас люди в поселках. Там никакой работы нету. Работают только бюджетные организации: больница, интернат, школа, администрация, клуб, электростанция – ЖКХ, и все. Котельных нету, только свет организуют. Там печи. Все – больше нету. Остальное население – как хочешь. А дети школу оканчивают – едут учиться только те, у кого родители могут позволить себе платить за учебу или за дорогу. А у кого нет возможности – те там оседают. В интернате-то бесплатно их одевают, кормят. Сейчас сложно. Когда совхозы были, то и работа у людей была хоть какая-то, оплачивали ее. А сейчас кто как может.
В Катырыке позакрывали же все. Там и мастерская была пошивочная, хорошая, большая. Там и шкуры обрабатывали химическим путем. Звероферма была большая. Богатый был колхоз, совхоз. Жалко. Никто не финансировал, директора все сбежали оттуда. Все закрыли, звероферму забили. Пекарню закрыли, магазин закрыли, баня не работает. В поселке не каждый же может себе позволить баню сделать. Кто может – те делают. А если есть там такие семьи, которые бедно живут, те не могут. Вчера девочка приехала, остановилась где-то, вчера ко мне пришла, говорит: «Тетя Надя, как хорошо-то здесь. Я как приехала к Тане – сразу в ванную. Так хорошо. А то там я же большая – в ванну не вмещаюсь». А там ванна цинковая. «Вот», – говорю, – «учись. Если не будешь учиться – будешь как твои родители жить, а если будешь учиться – куда-нибудь поедешь работать, жить в нормальных условиях».
«Или чай на костре, или на печке, или электрический чайник – бездушный чайник»
Никто не хочет уезжать. Людям нравится там, где они живут, как бы тяжело не было. Если бы я была здоровая – я из Катырыка никогда не уехала бы. Если бы могла еще сеять уголь или таскать. Там гора такая высокая. Там такой берег высокий, надо уголь из-под берега таскать, воду таскать. А зимой, если транспорта нет, то это надо лед таскать в мешочках. Я не смогу. Я жила бы в деревне, мне там так нравится. И как затопишь печку – вообще прелесть. Скучаю, конечно. А раньше, как я вспомню, как раньше, когда мы маленькие были в чумах. Ой, какой запах травы там вообще. После аргиша чум поставят, папа пойдет быстренько рыбы поймает, трепещущую рыбу разделали – и сагудай. А мама чай вскипятила, и тут же оленя надоила – у оленя очень жирное молоко, одна кружечка маленькая на чайник. Чайник вскипит, тут же заварку кидает и это молоко – такой чай ароматный. Я до сих пор все эти вкусы и запахи помню. А запах дыма от костра, когда очаг в чуме разводят – вообще. Даже когда в тундре варят еду, то вкус там другой, чем на печке. Или на печке, дровами топленной, или эта наша плита – тоже большая разница. Или чай на костре, или на печке, или электрический чайник – бездушный чайник.
Балок только зимой, только в зимнюю пору. А летом, когда это комарье – это чум. Потому что летом же балок оленям тащить очень тяжело, он тяжелый, его только по снегу. Он на полозьях. Его оставляли на лето, есть специальное место, потом к этому месту приезжают осенью. Потом начинается уже подготовка к зиме. Женщины ремонтируют это балок – шкуры зашивают, где порвались, из нового ситца покрытие делают, наружное покрытие из брезента, чтобы ни снег, ни дождь не промочили балок, чтоб не протекал. Очень жизнь сложная в тундре, вам не понять. Только когда поживешь в тундре, поездишь – вот тогда узнаешь дым костра и все остальное.
Я два года назад в Красноярск съездила, я далеко так не ездила никуда, как окончила техникум, наверное, только ездила в эту сторону – в Питер, в Москву. Два года назад решила в Красноярск поехать. Я в августе поехала – там такая жара, я не могла на улицу выйти, там такой смог стоял, пожар что ли. И мы поехали в Хакасию, в Аскиз, там немножко отдохнули, в Абакане немножко отдохнули, и из Абакана в Норильск полетели. А из Красноярска на Норильск не могли достать билеты.
«Нам книги-то не разрешали по тундре возить – тяжело же оленям»
Мама мне не рассказывала сказок, конечно, а там был дед. Он мог ночами до утра рассказывать сказки с песнями. А мы его слушаем, засыпаем и не помним, чем закончилось. Как начинаем ложиться спать: «Дедушка, расскажи нам сказку». И он рассказывает. А мы опять заснули, и мы не помним, что он нам рассказывал. Он как начнет петь…Сказки в основном про животных – про медведя, про зайца, про оленей, про жизнь в тундре. Но он своим, конечно, языком рассказывал. А иногда сказки прочитаю русские – так мне кажется, он переиначивал их. Но тогда же русские сказки никто не читал. А откуда там такая схожесть? Вот он рассказывал, а когда начала читать, все думаю: откуда дедушка, читал, что ли? А как они могли читать-то, книг-то тогда не было.
Нам книги-то не разрешали по тундре возить – тяжело же оленям. А я и камни собирала по тундре – полные карманы насобираю. Я маленькая, а еще же надо на оленя верхом садиться. У меня плащ был – сестра послала из Красноярска, так карманы вниз тянут. Они на берегу где-нибудь остановятся, я наберу. Папа: «Ты опять камней набрала? Ты опять эти книги набрала?». И папа взял камни мои все выкинул, книжки мои выкинул. – «Оленям и так тяжело!». Как только отвернулся – собрала и в его инструменталку все сунула, где его инструменты. Он там же не будет проверять, там его инструменты лежат. Книжки завернула – и туда. Потом он узнал. А там остановишься – я ракушки собирала, камни. До сих пор камни люблю собирать… Иногда бывает, что нету, и раз – волной откуда-то смывает. Однажды мужик с ложки, из Котуя приехал: «Что Вы там потеряли?». Я говорю: «А Вы не видели здесь красивых камней? Я вот нашла тут». Он говорит: «Поедем со мной на Котуй – там весь берег такими камнями усеян». Я говорю: «Я поехать не могу, а Вы мне привезите».
Вот меня мама била, учила – я что, научилась вышивать? Все забыла. Откуда я умею эти долганские узоры национальные? Они, мне кажется, такие сложные. Если бы я тогда бы, меня мама учила-учила, я бы выучилась, сейчас бы я знала. А я сейчас даже не могу их вывести, красиво сделать. Так-то просто, конечно, могу накалякать. Если бы техникум не окончила, конечно, вышивала бы. Я бы сейчас там сидела бы и печенку жевала бы. И камус обрабатывала бы. А так вышивать – это надо время, чтобы вышивать, посвящать. Или работать, или сидеть вышивать. Вот не буду работать – я буду сидеть вышивать.